Выбери любимый жанр
Мир литературы

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

Последние комментарии
Сергей2018-11-27
Не книга, а полная чушь! Хорошо, что чит
К книге
Lynxlynx2018-11-27
Читать такие книги полезно для расширени
К книге
Leonika2016-11-07
Есть аналоги и покрасивее...
К книге
Важник2018-11-27
Какое-то смутное ощущение после прочтени
К книге
Aida2018-11-27
Не книга, а полная чушь! Хорошо, что чит
К книге

Через океан (СИ) - Алмазов Игорь - Страница 9


9
Изменить размер шрифта:

— В Портсмуте, — сказал я, — я познакомился с одной девицей.

Тишина настала мгновенно.

— И? — сказал Литке.

— И ничего. Она дочь хирурга и помогает отцу.

— Красивая?

Я подумал.

— У неё хорошие руки.

Феопемпт фыркнул.

— Руки?

— Руки, — подтвердил я. — Она снимает швы лучше, чем половина лекарей, которых я знал.

— И всё? — разочарованно спросил Литке.

— И всё.

(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})

— Андрей Ильич, вы невозможны.

— Отчего же?

— Оттого, что нормальный человек в таком случае рассказывает час!

Я пожал плечами.

— Мне рассказывать нечего. Она переписала для меня восемь листов отцовских записей и просила писать ей.

Все помолчали.

— А вы напишете? — спросил вдруг Матюшкин.

— Напишу.

Я заметил, что они переглянулись. Я им рассказал вдесятеро меньше прочих и рассказал сухо. А произвело это впечатление куда большее, чем ревельские подвиги гардемарина. Потому что человек, который произносит: «У неё хорошие руки» и «Она просила писать», — говорит о настоящем.

А про настоящее не рассказывают час.

Разговор их пошёл дальше и понемногу свернул туда, куда всякий такой разговор рано или поздно сворачивает. Кто-то помянул одну улицу за верфью в Портсмуте.

— Феопемпт, — сказал Литке. — Шёл бы ты спать.

— Я не хочу спать.

— А я тебе говорю, шёл бы.

Феопемпт не двинулся с места, и Литке махнул рукой.

И тут я подумал секунду и решил, что молчать нельзя.

— Господа. Дозвольте по моей части. Я вам сейчас скажу неприятное — скажу один раз, а после мы вернёмся к приятному.

Они притихли. Говорил я безо всякой морали.

Морализировать перед двадцатилетними бесполезно, и я это знал по прошлой жизни, где читал такие лекции студентам.

Так что я говорил как врач. Я сказал, что в портах есть две болезни и обе они начинаются одинаково, а кончаются по-разному.

Первая лечится, хотя и скверно, а вторая не лечится вовсе: она сидит в человеке годами и выходит наружу через десять, а то и двадцать лет.

От второй сходят с ума. И ни одна из них не выбирает, кто перед ней — дворянин или матрос.

— А узнать заранее нельзя? — спросил Феопемпт.

— Нельзя, — сказал я. — По виду не узнаешь, и человек часто сам не знает.

— И что же делать?

— Не мне вам советовать, ваши благородия. Моё дело сказать, что бывает. И ещё одно скажу. Ежели с кем-то из вас такое случится, вы приходите ко мне. Не через месяц и не через год, а сразу.

— И вы… — Литке замялся.

— И я никому не скажу.

Настроение у них упало. Разговор продлился ещё минут пять и кончился сам собой. Все разошлись; последним ушёл Феопемпт, который всё оглядывался.

А я остался сидеть с корпией. И подумал, что испортил им вечер.

Впрочем, этот вечер они забудут через неделю, а то, что я сказал, вспомнят через полгода в Рио. И, может быть, кто-нибудь из них вспомнит вовремя.

* * *

Письмо я сел писать в одиннадцатом часу — при свече, заперев дверь и положив перед собой чистый лист.

'Мэри, пишу из Атлантики четвёртого октября. Мы вышли из Портсмута двадцать второго и идём на юго-запад.

Тут жарко — не так, как бывает жарко в комнате, а иначе: воздух горячий и мокрый, и от него не спрячешься, потому что он везде. Люди спят на палубе. Я тоже пробовал и не сумел, потому что подо мной доски.

Летучих рыб я видел третьего дня. Они не летят, а идут по воздуху плашмя и держатся над водой саженей двадцать. Одна упала на палубу, и её съел наш кот Дымок'.

Нынче утром слева была видна земля. Мадейра. Мы прошли мимо, не заходя. Я глядел на неё дольше, чем следовало.

У нас был больной — лейтенант: ему сделалось дурно от жары. Обошлось'.

Тут я остановился. Про Филатова вышла неправда. Ничего там не обошлось. Человек был на волоске, и я четверть часа лил на него воду и не знал, выйдет или нет.

А написать это ей я не мог. Человек, читающий такое письмо в Портсмуте через три месяца, помочь ничем не может, а испугаться может отлично.

Так что я оставил как есть.

Дальше я написал ещё немного и остановился на середине. Про Тиханова я не написал ничего. Про Новицкого тоже.

И вот тут я сообразил, что письмо моё вышло вдвое короче, чем должно, и что из него убрано всё, что важно. Ну и ладно. Допишу к Рио. Сорок пять дней впереди, и я допишу.

Я отложил лист, задул свечу и лёг.

* * *

А наутро на салинге закричали:

— Парус!

Я был на палубе и слышал сам.

— Где⁈

— Справа по носу! Румба три!

Вахтенный офицер полез на ванты с трубой. Парус в океане — событие. За двенадцать дней после Ла-Манша мы встретили четыре судна, и всякий раз это подымало всю палубу.

Так что и нынче подняло.

Через четверть часа стало видно с палубы.

Ещё через полчаса Литке, спустившийся с трубой, сказал то, от чего у меня внутри стукнуло:

— Не отвечает.

— Как не отвечает?

— А так. Мы ему сигнал подняли, и он не ответил. И флага у него нет.

— Может, не видят?

— Не могут не видеть, — сказал мичман. — Не могут не видеть.

Мы подходили ещё час. И чем ближе подходили, тем хуже становилось у меня на душе, потому что теперь уже и я, человек, не смыслящий в парусах, видел, что там неладно.

Паруса у него стояли не все. Те, что стояли, висели клочьями и полоскали, потому что их никто не подобрал. Он шёл как попало, поворачиваясь то одним боком, то другим, — так поворачивается брошенная вещь.

Руля никто не держал. На палубе не было ни души.

— Шлюпок нет, — сказал Врангель, не отрываясь от трубы. — Одна висит на талях, и висит косо. Другой нет вовсе.

— Стало быть, ушли?

— Стало быть… — Он опустил трубу. — Андрей Ильич, там птицы.

Я взял у него трубу. Над кормой вилось десятка два птиц: они то садились, то поднимались и вели себя так, как ведут себя птицы над чем-то, что можно есть. Я опустил трубу и обнаружил, что у меня вспотели ладони.

Вокруг молчали. А потом на баке сказали громко — и не одним голосом:

— Третий.

— Тихо там! — рявкнул Евдокимов.

— Дык бабка сказывала…

— Я кому сказал!

Замолчали.

Только это уже не имело значения: сказано было при всех, в том числе при офицерах, и всякий на этой палубе успел об этом подумать. Дроздов. Лейтенант. И вот это.

Головнин стоял у борта и глядел в трубу долго.

Потом опустил её.

— Судно бедствующее, — сказал он ровно. — Идём к нему.

Морской обычай тут старше всяких уставов. Мимо судна, терпящего бедствие, не проходят ни под каким предлогом. Так заведено и у русских, и у англичан, и у турок, потому что всякий, кто ходит в море, знает: завтра на его месте может оказаться он сам. Он не мог поступить иначе, даже если бы хотел.

А я стоял и считал другое. Потому что я знал то, чего не знал никто на этой палубе, кроме меня.

Брошенное судно в этих широтах с птицами над кормой означает одну из двух вещей.

Либо команда сбежала на шлюпках, и тогда там пусто и относительно безопасно.

Либо мор.

И ежели это мор, мы сейчас подойдём вплотную и пошлём туда людей, а потом эти люди вернутся к нам на борт.

А у нас сто двадцать девять человек в замкнутом деревянном ящике, и мы идём в трёхлетнее плавание, и до ближайшей земли четыре дня ходу.

Головнин обернулся и нашёл глазами старшего офицера.

— Матвей Иванович, шлюпку.

И вот тут я шагнул вперёд.

— Ваше высокоблагородие. Дозвольте.

Капитан поглядел на меня.

— Говорите.

— Прежде чем посылать людей, надо понять, чем там больны.

— А ежели там никого?

— Тогда и понимать нечего, — я поглядел ему в глаза. — А ежели там кто-то есть и он мёртвый, то мне надо видеть, от чего он умер. Иначе мы привезём это к себе.

(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})

Головнин молчал секунды три.

— Кто пойдёт?

— Я пойду, ваше высокоблагородие.

В эту минуту я услышал за спиной, как кто-то охнул. А я стоял и знал, что сказал единственное, что можно было сказать.