Выбери любимый жанр
Мир литературы

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

Последние комментарии
Сергей2018-11-27
Не книга, а полная чушь! Хорошо, что чит
К книге
Lynxlynx2018-11-27
Читать такие книги полезно для расширени
К книге
Leonika2016-11-07
Есть аналоги и покрасивее...
К книге
Важник2018-11-27
Какое-то смутное ощущение после прочтени
К книге
Aida2018-11-27
Не книга, а полная чушь! Хорошо, что чит
К книге

Мордовцев Д. Исторические романы. Компиляция. Книги 1-16 (СИ) - Мордовцев Даниил Лукич - Страница 315


315
Изменить размер шрифта:

Не ликует и Оринушка Телятевская... Молнией пробежало по её молодому небу — по душе — её молодое счастье, и этой же молнией расщепало её надежды, её сердце, всю её душу. Всё сожгла эта молния: и её счастье — Федю царевича, и их первый поцелуй, тот чертёж Российского государства, над которым они «нечаянно» поцеловались в первый раз... Нет, правда, чертёж этот не сожгла молния: он и до сих пор здесь, в Петербурге, но Оринушке легче ли было оттого, что через двести-триста лет учёные будут, рассматривать чертёж Феди как редкость?

(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})

Не ликуют... Да, много, много таких, которым не до ликования. Ведь несчастная земля так устроена, что как не свети на неё яркое солнце, всё же оно будет освещать только часть земной поверхности, и чем ярче освещается та часть земли, которая обращена к солнцу, темь мрачнее тень на противоположной стороне.

Когда Димитрий въехал в Москву, один человек особенно сильно почувствовал, что он очутился в тени. Это был Шуйский, князь Василий, чего ж ему недоставало? Одного недоставало — счастья. Этот вельможа, у которого всего было вдоволь — и могущества, и богатства, и славы, и родни, и друзей — искренних и не искренних, — этот счастливец не был счастлив? На что ему было всё то, чем он обладал, когда он — не любил! Прожив более пятидесяти лет, Шуйский не знал, что такое любовь... Так — не пришлось, не выдалось это шальное, слепое счастье, а жизнь-то уплыла... Холодно стало, любить некого, когда вовремя не любилось, а теперь и детей нет, которых люди обыкновенно начинают любить насчёт своего личного счастья уже тогда, когда собственное счастье уже немножко молью тронуто, когда в сердце заводится червоточина, а на памяти образуется нечто вроде маленького, а иногда и большого кладбища с дорогими покойниками... Такие кладбища со свежими могилами оказались в памяти и в сердце Ксении Годуновой, и Оринушки Телятевской: у той — Яганушка прынец дацкой в платьице атлас ал, а рядом с ним батюшка и матушка да братец родимый, у этой — Федя-царевич да чертёж!.. А у Шуйского — ничего: ни кладбища этого, ни детей, ни любви.

Сидит Шуйский в своих роскошно, по-старинному, немножко по-азиатски, во вкусе золотоордынском убранных палатах — и невесело ему. Тихо в палатах, беззвучно, безжизненно, только с улицы доносятся отзвуки жизни — ночные возгласы ликующей Москвы, весёлые, а иногда и бранные пьяные крики, да иногда прорезывает ночной воздух один ненавистный звук, в котором слышится ненавистное для слуха Шуйского имя — «Димитрий! Димитрий!»

Шуйский закрывает глаза, и чем плотнее он закрывает их, тем назойливее лезут в очи и развёртываются досадливые картины всей его досадливо, неудачливо сложившейся и прожитой жизни. Вся эта жизнь, вся эта бесконечная лента пути, расстилающаяся позади его, все эти образы прошлого, едкие, режущие, и ни одного светлого, тёплого, — всё это одна нескончаемая вереница неудавшихся стремлений жгучего сердца и жгучего мозга. Везде удача, везде успех, везде бешеное счастье — ив сумме жизни громадная неудача, страшная пустота и отсутствие любви, отсутствие чувства удовлетворённости, примирения.

«Димитрий! Димитрий!» — доносятся дикие возгласы. И чему радуются люди? Где источник этого довольства, слабоумия? Слабоумие же — оно только и бывает счастливо.

И перед Шуйским развёртывается пёстрый ковёр его детства, роскошное цветущее поле — и везде в этих цветах скрытые шипы, острые колючки... А где ж счастье? Нет его! Ум не может быть счастлив, ум — это горе, злосчастие, это мука, вечная пытка... Безумие, слабоумие — вот где счастье.

Молодость, детство, неведение — и там не было счастья!.. Кудреватый, белокурый, малокровный княжич Васюта Шуйский смотрит нелюдимом... Он умён.

«Умён пострелёнок княжич мой Васюта, шустёр, дьяволёнок не по летам, да собой-то неказист», — слышится голос отца, князя Ивана Шуйского, и слова эти на всю жизнь западают в гордую душеньку княжича Васюты. А мать ещё нежнее ласкает его белокурую головку и глядит в его умные голубые глазки: «Дурнушечка мой, умница мой! Васюточка-княжич...» И слова матери колючкой впиваются в гордое сердчишко недотроги-княжича.

«Неказист...» Но он видит, что казистые глупее его и всё же завидует им, всё же они становятся ему поперёк дороги, — и враждебное чувство питается в нём больше, чем доброе, холодное заглушает тёплое.

С невидимой раной, нанесённой ему отцом, княжич Васюта и в жизнь вступил. Стал он и близким, и окольничим, — а из раны всё сочится кровь, всё где-то саднит горечью... И княжич Васюта становится всё скрытнее и скрытнее, всё глубже прячет он от людей своё сердце, свои умные голубые глаза, свои молодые, гордые думы...

А тут и непобедимые потребности молодости вступают в свои права. Голубые глаза становятся ещё умнее, ещё блестящее — они украдкой заглядываются на миловидное личико, полуприкрытое фатой... И личико украдкой, потупясь, бросает искорками в голубые умные глаза... И казистые перебивают дорогу, перебивают эти искорки, перебивают женские взгляды — и он, умный, остаётся в стороне со своим умом... Проклятый ум! Проклятые лица!.. Нет не проклятые. Вон какое личико у Машеньки, у дочушки Малюты Скуратова. И личико это обращено — на казистого, на ловкого, на красивого Бориску Годунова, на эту татарскую образину... И молодой княжич Васюта Шуйский начинает ненавидеть молодого татарина Бориску Годунова. А Машенька Малюты Скуратова всё не замечает неказистого, хотя и умного Васюту Шуйского... Но вот Машенька и под венцом — Машенька жена проклятого татарюги Бориски. И казистый Бориска в чести и силе у Грозного. Борискина сестра за сыном Грозного — в родство вошли с царями. А неказистый Васюта Шуйский в стороне, в тени...

Не стало Грозного. На троне слабоумный Феодор и казистый Бориска уж у трона, сторожевой собакой стоит, псом смердящим лает. «Царевича не стало!» — «Царевича зарезали!» — А! Утопить бы в его крови татарюгу Бориску, чтоб и Машка Малютиха, змея подколодная, захлебнулась кровью. О! Утонет Бориска, утонет! Захлебнётся Машка! Нет, не утонул он, не захлебнулась она. Не стало слабоумного Феодора — и Бориска на престоле, сторожевой пёс вскочил на высочайший трон Российского царствия, а рядом с ним Машка Скуратиха, змея подколодная — и всё она не замечает неказистого, умного, делового князя Василия Ивановича Шуйского, у которого уж и кудри серебрятся от многоумия, а всё нет счастья. Но что это? Из крови царевича выходит зверь дивий. Да, вышел — бродит по Киеву, рычит в Польше, идёт на Русскую землю. О! Он пожрёт Бориску и Машку. И он пожрал их. Он, зверь дивий, в виде царевича на престоле. «Убью зверя и из его шкуры сошью себе царскую порфиру. Авось, в порфире буду счастлив, авось, в венце царском полюбят меня, неказистого».

Вот о чём думает Шуйский, сидя в своих богатых палатах в первую ночь приезда Димитрия в Москву. У него ничего в жизни не оставалось, — ни любви, ни воспоминаний, ни детей, а только 53 года на плечах да седая умная голова и жажда, жгучая жажда жизни!

В соседней комнате послышались шаги. Шуйский встрепенулся. Вошёл мужчина лет пятидесяти, богато одетый, в золотном кафтане с шитым жемчугами ожерельем. Он был, как и Шуйский, белокур, но полнее его и с лицом, хотя напоминавшим Шуйского, но более открытым.

— А, это ты, Митя? — сказал Шуйский, как бы ожидая чего-то. — С тобой никого нету?

— Есть, братец, — отвечал пришедший. — Фёдора Конева привёл.

— Ладно, спасибо. Где он?

— А в том покое — в голубом.

— Веди его сюда.

Пришедший — это был брат Василия Шуйского, Димитрий Иванович Шуйский, — ввёл купчину с серьгой в ухе, того купчину, которого мы уже видели у Лобного места во время оглашения анафемы Гришке Отрепьеву, а потом — с офеней вместе, когда они ожидали въезда в Москву Димитрия.

(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})

— Здорово, Фёдор, — сказал Шуйский ласково.

— Здравствуй, батюшка князь Василий Иваныч.

— Садись, потолкуем.

Купчина, входя к Шуйскому, глянул в передний угол и, увидав там у богатой иконы горящую лампаду, перекрестился истово, тряхнув седоватыми кудрями. Теперь, снова тряхнув головой, он расправил полы однорядки и сел на скамью, покрытую ковром.