Выбери любимый жанр
Мир литературы

Выбрать книгу по жанру

Фантастика и фэнтези

Детективы и триллеры

Проза

Любовные романы

Приключения

Детские

Поэзия и драматургия

Старинная литература

Научно-образовательная

Компьютеры и интернет

Справочная литература

Документальная литература

Религия и духовность

Юмор

Дом и семья

Деловая литература

Жанр не определен

Техника

Прочее

Драматургия

Фольклор

Военное дело

Последние комментарии
Сергей2018-11-27
Не книга, а полная чушь! Хорошо, что чит
К книге
Lynxlynx2018-11-27
Читать такие книги полезно для расширени
К книге
Leonika2016-11-07
Есть аналоги и покрасивее...
К книге
Важник2018-11-27
Какое-то смутное ощущение после прочтени
К книге
Aida2018-11-27
Не книга, а полная чушь! Хорошо, что чит
К книге

Живые картины (сборник) - Барскова Полина Юрьевна - Страница 8


8
Изменить размер шрифта:

Я жадно, по-беличьи уносила книги в свою комнату и там эскапировала, входя тенью в этот радушный радужный хоровод, избегая теней собственного дома, молчаливых, отчаявшихся, горьких, прозрачных, слабых.

«Какая же это была дружная семья: жили мы очень дружно… По наружности Мария Александровна была очень красива – во всем ее существе чувствовалась большая нравственная сила, выдержка и цельность. Илья Николаевич был очень счастлив в семейной жизни».

(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})

Уход на виселицу старшего сына, неловко покусившегося на цареубийство, седовласая красавица-мать оркестровала, как и положено римлянке, аккуратным: мужайся.

Все это было упоительно не похоже на незадавшуюся домашнюю полутьму: отец и кот сидели на кухне, пропахшей вареной рыбой хек (изредка – спинки путассу), они ждали, когда вернется мать, та всегда задерживалась, жизнь происходила в невыносимой тишине ожидания.

Тем временем в семье Ульяновых играли шумно и весело: «Всегда выступали солидарно». Игры: брыкаски, индейцы, черная палочка.

Почему из шести образцово златоволосых образцовых детей ты прильнула сердцем именно к ней?

Близость к брату, чуть ли не мотив двойничества, при этом почти ничего не известно, пустяковая внезапная гибель в тифозном корпусе. Пока родители расходились молчать по своим комнатам, ты бежала надевать то платье, и перед зеркалом начинался обряд преображения: Оля/Яло.

Когда силы играть в брыкаски (что же это все же была за игра?) иссякали, дети вели журнал и записывали туда загадки.

«Из меди, из рога, из льна, из стекла,
Сижу у порога светла и кругла.
К земле приникаю единым ушком
И только впускаю хозяина в дом».

Мое лучшее платье, пуговичка у пояса – мы с Володей на катке, никто не сравнится с моим братом – он несется по льду, целенаправленный и грозный, ледяная пыль стоит за ним столбом, как торнадо, и сердце сестры стучит бумбумбум.

Братья и братья Друскины. История раздражения

Маше Бродской

М. С.: Ты спишь?

Я. С.: Ты спишь?

Не совпадали темпераменты

Братство заключается, пожалуй, в единстве воспоминаний, которые более разделить не с кем. Никто не хочет и никто не может. Михаил и Яков помнили всё одно и то же: помнили рыжую ражую рыхлую остроумную женщину – свою мать, очень музыкальную – она всегда насвистывала, напевала, постанывала. «Варварский орган», – усмехался отец, любившей её той любовью, у которой нет выхода. Со времени её смерти (нанесшей братьям урон различной степени тяжести, то есть для одного это было землетрясение, скажем, в четыре балла – трещины, осколки, пыль, а для другого в восемь), он весь от этого стал обломки; я пишу это в съёмной квартире в Сан-Франциско, в сортире прибита таблица, объясняющая балльность.

Кто они были, как не соединяющиеся сосуды памяти.

Вот у них в памяти наступало лето. Дача: ловили и головастиков – содержались в банках, и ящериц, и кузнечиков, и лягушек – взяв на ладошку, поглаживали их вздымавшееся со страху брюшко; жаб не боялись, хотя нам говорили что от них бородавки.

Белая глухая дачная ночь: они лежат в сырой серой комнате и от усталости пялятся друг на друга – как злобные совята, у одного глаза зелёные, как кружовник, у другого карие, как вишни. Мы так долго смотрели на одни и те же вещи, мы уже не помним, что было вещи, а что – наши слова друг другу о вещах: тысячи раз мы рассказывали друг другу одни и те же истории.

Старший встаёт, подходит к сбитому из почтовых ящиков столу и принимается записывать. «Ну что, что ты там пишешь», – устало сипит младший (капризный красавчик). Глаза слипаются, первый, самый яркий явный нежный сон – узор на обоях, невнятные соцветия, жухлая листва.

«А вот что хочу, то и пишу». И старший пишет: ночь прочь дочь не дурачь обруч не плачь.

Раздражение – это узнавание, это память об общих приступах смеха, раздражение – это тоже своего рода обобществление. Но и всегда – желание встать, выбежать, убежать.

Итак: один был щёголь, а другой был аскет, этот – сластолюбец и гурман, а тот – святоша и девственник, ну и так далее: выскочка и заика, педант и растеряха, зрелище и невидимка, специалист по Баху и специалист по Баху. Брат и брат.

Младший брат Михаил любил пароходы на Неве (особенно в начале и конце навигации), балерин, их ледяные ровные конечности и личики королев из колоды карт, любил возвращаться по Невскому в четыре часа утра (вообще любил темноту), запах пота на ипподроме (разные запахи пота – и человечий, и звериный), молчание своего учителя перед тем, как он изречёт невероятно смешную непристойность и тут же методом каламбурной и макаронической алхимии калейдоскопически размножит её на двадцать шесть подвластных ему наречий. (Двадцать шесть? Вы это сериозно?) Младший любил, как выглядит его имя над или под статьей либо рецензией в сборнике либо в журнале, от этого в сердце происходил сытый лёгкий щелчок, любил включать радио и слушать ложь и знать, что это ложь, и знать, что ложь знает, что он её узнаёт и слушает.

Старший брат Яков любил, когда обрывался заусенец, либо в глаз попадала ресница-мошка, либо выпадала пломба, – всё это были ему надёжные знаки его существования, а так он не был совсем уверен, что он существует. Все унизительные обязанности существования – утрата ключей, выдавливание стёкол из очков, забывание и возвращение (так повторить четыре раза подряд) за портфелем – всё это казалось ему необходимой платой, утешительным наказанием – ну и пусть неизвестно – за что.

Также до судороги старший любил своих чудовищных болтливых друзей-фокусников, надменных, жеманных, желчных, не принимавших его всерьёз, принимавших его всерьёз, только когда он музицировал.

Когда он погружал свои пальцы в фисгармонию, они там как будто раскрывались-растворялись – как у красавицы, нежащей пальцы в тёплом жирном молоке.

Девочка с породистым растерянным лицом сказала: «Яшка, по-моему, играет на фортепиано лучше Миши». «Да, – согласился её спутник, – намного лучше».

Но главное, отчего стали они непоправимо расходиться, утрачивая связь, – Михаил и Яков по-разному любили своё время.

Михаилу нравилось ощущать себя чем-то вроде сутенёра при своём времени (рябенького, с золотой фиксой и весёлыми разноцветными глазами) – он знал, как оно, его время, отвратительно, но осязал и насколько привлекательно это, доставшееся ему время, и ждал от него добычи – как от охотничьей собаки. Он был наблюдателен и циничен, одновременно совершенно труслив и совершенно бесстрашен. Он ждал от своего времени успеха, ждал от него победоносной битвы, хотел расположиться в нём получче. Питерское избытное ч.

Якову было бы отвратительно допустить и намёк на неабстрактную природу времени, всё это были зияющие, жалящие прямые – прошлое настоящее будущее: они никогда не пересекались, именно он был приставлен следить, чтобы не пересеклись.

В блокадной порции дневника Якова Друскина, пишет озадаченный незадачливый исследователь, не всегда и догадаешься, что речь идёт о смертной поре – как будто дневниковод смотрит на это издалека, сверху, извне. Или, может, дневниковод вообще не смотрит – может, он ослеп?

Да, вероятно, с этого, с расхождения во времени, всё и началось, а потом уж обоим пришлось определиться с местом, которое они могут в себе уступить Богу, – Яков отдал почти всё, а Михаил подселил Бога (ему нравилось подсаливать свою речь их словами) к Баху – в одну комнату, в тесноте, да не в обиде. В свою комнату Михаил Бога всё же не допустил. (Брезгливость? Жадность? Стыд?)

(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})

Одним словом, были они похожи?

Они совсем не были похожи!

Один носил бабочку, серебряную шляпу, облизывал янтарный мундштук оттенка дёгтя и говорил голосом умеренной плотности: то есть глубина его голоса была именно такова, чтобы туда, как в Маркизову Лужу, в четырёх метрах от берега, могла улечься балерина и посмотреть на него через острое загорелое плечо – кудрявая голова полна песку ты никакая не дива ты просто ленинградская девчёнка кричал он ей что-что переспрашивала смеясь, а когда на смену этой являлась следующая, заклеивал в себе образ угасшей, как заклеивают кружком лейкопластыря развороченный при бритье прыщик.